На главную

Вспоминает Николай Николаевич Визжилин

Радость не умирает

Хлеб Божий есть тот, который сходит с небес и дает жизнь миру.
Евангелие от Иоанна 6, 33.

Часто ли можно встретить в жизни единомышленника и настоящего друга?

Сразу скажу, что такое случается очень редко. Тому, кто встретил такого человека, очень повезло — его можно назвать счастливцем. Оказался таким счастливцем и я, потому что мне довелось долго общаться и дружить с замечательным русским художником Вячеславом Николаевичем Забелиным, воспоминания о котором каждодневно наполняют мою жизнь душевным трепетом, радостью и благодатным теплом подобно тому, как в тусклые зимние часы осветляют душу воспоминания о солнечных днях лета...

Как-то в зыбких сумерках декабрьского вечера шел я по Таганской улице поздравить своего давнего приятеля народного артиста СССР А.И. Полетаева с Новым годом, радовался при виде статных московских особняков давних времен и не обращал внимания на скелетные остовы построенных сзади многоэтажных монстров, которые к тому же были полузакрыты снежной дымкой. Однако невольно заметил, что навстречу шли люди — молодого, среднего, старшего и пожилого возраста, которые, прижимая к ушам мобильные телефоны, на ходу разговаривали каждый с кем-то. Озабоченные устройством предстоявшего кайфа от новогодней ночи, они явно не понимали, где находятся и, тем более, не чувствовали обаяния стародавней московской улицы,

Ежась от промозглого воздуха московского мегаполиса, я невольно вспоминал благодатные летние дни. Их краски наплывали сами собой особенно при мысли, что рядом, на Таганке, находится художественный институт имени В.И. Сурикова, в котором преподавал мой задушевный друг Слава Забелин.

Забегая вперед, расскажу, как я впервые обнаружил своенравную стать его произведений. Мы жили с ним в Ростове Великом, в номере гостиницы, в которой местные художники непрерывно, как в очереди за хлебом в голодное время, приносили свои работы для того, чтобы их оценил Забелин.

В силу природной деликатности он давал этим работам оценки не сразу, а спустя некоторое время и очень тактично, чтобы не обидеть коллег. Обычно Слава ставил принесенные этюды напротив изголовья своей кровати и, лежа, внимательно разглядывал их. При этом, я уверен, он задумывал свое очередное произведение.

Тогда, в номере кремлевской гостиницы, куда нас за символическую плату, как почетных гостей, определил тогдашний директор музея В.А. Ким, я сказал Забелину: «Слава, сравнивая твои работы с работами других художников, я отчетливо понимаю, почему они оцениваются по-разному. Твоя живопись на много порядков выше».

Мой друг был доволен...

Бывали мы в Ростове много раз, и в каждый приезд через два-три дня после того, как мы поселялись в номере, он наполнялся подготовленными для работы «нераскрытыми» холстами, Славиными этюдами, тюбиками с красками, кисточками, работами других художников. Все это находилось в довольно большом беспорядке, потому что Слава не считал нужным тратить время на бесполезные уборки. Работники гостиницы, по многу лет зная такую, в общем-то обычную манеру работы художников, нас не беспокоили.

Хочу здесь сделать некоторое отступление. Покойный мой товарищ, живописец Никита Федосов, как-то сказал, что самым счастливым художником является тот, кто, пробудившись ото сна, может сразу начать творить, никуда не отлучаясь. Во многом это утверждение справедливо, только вовсе не обязательно, чтобы такой процесс происходил в одном и том же месте. Для творчества художникам даются мастерские. Сразу замечу, что обстановка в мастерской и дома почти всегда довольно сильно отличаются: дома уют, чистота и торжественное убранство, а в мастерской — развал ребенка, который, вдоволь наигравшись, засыпает на своей кровати. В этом сокрыта большая тайна, ибо так живут монахи, когда подвизаются в двух кельях. В одной порядок и ладность, в другой — видимый хаос и первозданная неухоженность. О таком образе жизни иноков я прочитал, когда готовил к изданию труды подвижников Глинской пустыни — многие из них так жили, а общежитие у них было очень строгим — по Афонскому уставу. Вот так трудился Слава, и не только он один, но и многие другие художники.

В дни пребывания в Ростове наш гостиничный номер на время превращался в передвижную мастерскую Забелина, в которой он жил, непрестанно радуясь, как ребенок.

Обычно с утра мы ограничивались чашкой чая с одним-двумя бутербродами, днем шли в ростовский ресторан «Теремок», где по тем временам можно было очень вкусно и весьма недорого пообедать — кухня там была прекрасная, а к вечеру покупали на местном рынке овощи или грибы, которые Слава готовил на электрической плитке в гостиничном номере. Делал он это мастерски. Сам Слава ел очень мало — не любил объедаться,— зато предпочитал изысканную пищу. Поужинав, мы долго беседовали, потом перед сном читали друг другу вслух что-нибудь интересное. Так в трудах и заботах о «хлебе насущном» проходил день за днем.

Работал Забелин всегда очень серьезно, очень строго и взыскательно к себе, оставаясь при этом весьма веселым человеком с шуточками и анекдотами.

Однажды вечером, когда мы уже располагались ко сну, за стеной, в соседнем номере, бушевали за выпивкой какие-то приезжие инженеры. Время от времени участники этого «веселья» приходили к нам с предложением выпить. Слава отказывался (он никогда не присоединялся к застолью с незнакомыми ему людьми), поэтому, чтобы избежать дальнейших приставаний, пришлось пойти мне и прочитать по просьбе этой публики несколько стихотворений Сергея Есенина.

Несмотря на это, компания подвыпивших инженеров не унималась, особенно заводимая одним забавным парнишкой, который назойливо приставал ко всем с расспросами. Слава, невольно слушая этот пьяный гомон — слышимость была прекрасная, как на кухне коммунальной квартиры,— сказал: «Дядя Коля, я настолько навидался всего этого, что могу сказать, чем все кончится».

— Чем же, дядя Слава? — спросил я.

По чудаковатой привычке мы приставляли при общении к своим именам слово «дядя».

— А тем, что этому парню-заводиле скоро дадут по морде, он успокоится, и все затихнут.

И действительно — через несколько минут раздался отчетливый удар по голове, стук башки о деревянную стенку, и все смолкло...

На следующий день мы с утра, как обычно, принялись за работу: Слава с этюдником и заранее подготовленным подрамником пошел в храм Иоанна Богослова, я же со своим походным дневником отправился в музейную библиотеку.

Так прошел день — такой же, как и многие предыдущие.

Вечером Забелин попросил меня сходить за пивом.

— Слава, ты что? Ведь сам же меня уговаривал никогда не пить пива. Я не пойду.

— Ну, тогда я сам пойду.

— Иди.

Он встал и пошел.

Время было около восьми вечера, уже стемнело — дело было в сентябре.

Прошло полчаса, и я заволновался: до ближайшего гастронома за стенами кремля ходу не более пяти минут, вдруг что-то случилось!

Вышел из кремлевской гостиницы и, подойдя к архиерейскому пруду, увидел, что друг мой сидит на лавочке, на своем любимом месте, где он обычно отдыхал в перерывах между сеансами живописи.

Авоська с бутылками пива лежала рядом. «Как здесь хорошо, дядя Коля!» — сказал он, глядя в прозрачное звездное небо и на таинственно мерцающие купола кремлевских церквей...

В тот сентябрь мы договорились между собой и с администрацией гостиницы, что будем оставлять ключ от номера на вахте, дабы не утруждать себя ненужными поисками друг друга в случае, если нам что-то понадобится в номере.

И вот однажды я пришел из библиотеки и ключа не обнаружил.

— А его забрал Вячеслав Николаевич,— пояснила мне дежурная.

— Так что же Вы не напомнили ему, что ключ надо оставить?

— А как с ними разговаривать? — сказала мне дежурная, возвеличивая личность Забелина до слова «мы». Они с утра такие, а к вечеру — другие.

Когда я рассказал Славе о такой оценке, что, дескать, утром он собранный и строгий, а вечером усталый, иногда навеселе, и все равно недоступный, то Слава очень долго смеялся, а потом попросил консьержку повторить эти слова, объяснив, что будет приводить их на занятиях своим студентам...

Художественное в`идение Забелиным окружающих предметов, которое он старался передать своим ученикам, было таково:

— Знаешь, вот, например, на подоконнике стоит горшок с цветами. Можно написать эти цветы так, что это будет лишь изображение подоконника и горшка с букетом, а можно так, что это будет открытое окно в мир природы.

И действительно, на одной из выставок я услышал интересную реплику зрителя по поводу его этюда «Окно»: «Я чувствую запах сирени».

Он любил повторять очень близкую и понятную ему фразу из дневника Леонардо да Винчи: «Мне достаточно увидеть пятку слепого человека, чтобы понять, что он слеп». Безусловно, Слава обладал именно таким в`идением.

Однажды он сказал мне:

— Ты только собираешься открыть рот, а я уже знаю, о чем ты будешь говорить.

Слава, как зверь, чувствовал и понимал людей, их чувства и настроения, и почти всегда был прав в своих оценках.

— Старик, у меня все клетки организма устроены так, что я понимаю, как другой человек устроен и как он ко мне относится.

В ответ на мои недоумения по поводу странностей некоторых наших знакомых Слава говорил: «Не обращай на них внимания, они все толстокожие, а мы все чувствуем обнаженными нервами, они нас никогда не поймут». Нервная конституция у нас была настолько одинаковая, что и сейчас, спустя много лет я с трудом представляю себе, что моего друга больше нет рядом...

В конце земного поприща Забелин прекратил отношения со многими людьми и некоторыми художниками в том числе. Он не хотел тратить остаток сил на общение, ставшее ненужным — так, я заметил, поступают многие люди незадолго до ухода в мир иной. Слава предчувствовал свою кончину, хотя никогда об этом предчувствии не говорил.

Я видел это, как, пожалуй, никто из его друзей. Скорее всего, именно поэтому он не расставался со мной до последних дней своей жизни.

За долгие годы нашей дружбы мы ни разу не поссорились. Если и случались между нами некоторые, весьма редкие размолвки, то мы честно и откровенно выяснили их причину, после чего все шло по-прежнему безмятежно.

Однажды после нашей очередной многонедельной поездки в Ростов Великий, когда Слава уже был болен, и я ухаживал за ним, как за ребенком, он в Москве около часа ночи позвонил мне домой и сказал:

— Старик, я сейчас к тебе приеду.

По хорошему воспитанию Вячеслав Николаевич никогда не позволял себе появляться даже у близких друзей без предварительного звонка.

— Пожалуйста, дядя Слава, а где ты сейчас находишься?

— В мастерской.

— Приезжай, только смотри, не упади,— ответил я.

— Что ты имеешь в виду?

— А то, что у тебя внизу мастерской лестница очень крутая, на ней в темноте можно все ноги переломать.

— Старик не бойся, я сейчас куплю бутылочку хорошего коньяка (это ночью-то!) и приеду к тебе на такси.

До конца своих дней любил Забелин пожить «на широкую ногу», барином, не уставая повторять: «Красиво жить не запретишь» — так назывался одни из фильмов 1980-х годов.

Через полчаса он приехал и сказал:

— До смертного часа не забуду, как ты за мной ухаживал в Ростове прошлой осенью.

Это был последний его приезд ко мне домой — в 2000 году, незадолго до кончины Славы...

Первый раз я увидел Вячеслава Николаевича осенью 1976 года в огромном зале заседаний градостроительного совета ГлавАПУ, когда обсуждали судьбу Якиманки.

Вошел высокий элегантно одетый худощавый человек, на вид очень строгий. Через несколько минут он попросил слово и очень убедительно и сурово стал критиковать проект реконструкции древнейшей московской улицы — Якиманки. Началось обсуждение, в конце которого я показал слайды с изображением снесенных на этой улице храмов, чем вызвал большой интерес присутствовавших — это было время необычайно высокой общественной активности в защиту памятников истории и культуры. После этого заседания мы не раз виделись с Забелиным в разных собраниях, близко познакомились и стали часто встречаться.

На первых порах нашего знакомства Слава постоянно одергивал меня, выпускника технического вуза, вступившего на новый нелегкий путь редактора, своими неизменными словами: «Не имеешь права», которые относились к моим поначалу стандартным исправлениям статей именитых писателей — бушевал, признаюсь, во мне тогда писарь-делопроизводитель. Однако Слава был первым, кто одобрил мое решение сменить техническую профессию на гуманитарную. В каком-то смысле, будучи на десять лет старше меня, он заменил мне моего покойного отца и всегда относился ко мне по-отечески: доброжелательно и с любовью. Лишь со временем, под влиянием Славы я осознал, что критиковать и поправлять на свой манер мастеров пера это дело очень простое и всем доступное, а вот создать что-либо в слове, также как и в красках,— это удел совсем другой, дарованный редким избранникам...

Постепенно наше деловое общение переросло в крепкую дружбу. Забелин занимал тогда мастерскую на Молчановке, и я часто навещал его там. Его «владения», состоявшие из двух комнат — большой, где он работал, и маленькой, где держал необходимые для творчества вещи,— да еще кухоньки, находились на первом этаже старого обветшавшего двухэтажного дома сзади кинотеатра «Октябрь» на Новом Арбате.

Обитал он там неприхотливо: «роскошью» была старая газовая плита, и изрядно послужившие раковина и унитаз. На этой плите Слава часто варил купленные им креветки, которые очень любил и готовил так, как никто другой. Никогда мне не приходилось есть эти морские дары, так вкусно приготовленные.

Слава был неизменным поклонником русского ампира, и в его мастерской постоянно находились предметы мебели и живописи этого изысканного стиля, которые он собирал по всей Москве и реставрировал. Постепенно Слава и меня заразил этой привязанностью, а потом ввел в круг своих единомышленников — художников русского реалистического направления, среди которых он пользовался большим авторитетом.

О, сколько было интересных встреч, разговоров, страстных обсуждений в этой мастерской, сколько туда наведывалось знаменитостей!

В начале 1980-х годов Слава посоветовал мне купить для домашнего обихода какую-нибудь мебельную вещицу стиля ампир. «После того, как ты притащишь ее в квартиру,— уверял он,— ты не успокоишься, покуда не сменишь всю мебель на ампирную». Увидев мою заинтересованность, он побудил меня купить письменный, карельской березы стол начала XIX века, помог перетащить его в свою мастерскую, где я долго его реставрировал под наблюдением Славы. Потом я уже сам приобрел изящное кресло сороковых годов XIX века, словом, последовал Славиному совету, и его предсказание сбылось: квартира преобразилась. Теперь каждый угол моего дома хранит память о Забелине — благодаря его наставлениям дом наполнился красотой.

Он показывал мне приемы реставрации произведений искусства, рассказывал о тонкостях живописного творчества, о мастерах прошлых времен, о значении искусства, о законах композиции и цветовой гармонии. Все это он делал так интересно и с таким знанием предмета, что у меня не возникало никаких сомнений — передо мной профессионал высочайшего класса...

Слава очень строго относился не только к своим произведениям, но и к произведениям своих коллег. Иногда по дружеской злости ругал и самих художников, но так убедительно, что на него не обижались...

Он очень любил нашу семью: маму (отца моего, Николая Алексеевича, ему увидеть не довелось, он умер за несколько месяцев до того, как мы со Славой познакомились), сестру Нину, брата Сергея, дочь Катю. К моей жене он неизменно обращался ласково: «Олечка». Мою маму он называл гением за ее меткие выражения, удивительную прозорливость, расторопность и умение принимать гостей. В день моего 35-летия Слава подарил мне роскошный этюд «Вид на ростовский кремль» с надписью на обороте: «Моему младшему (по возрасту) брату...» Сестре Нине он тоже подарил на день ее рождения этюд с трогательной надписью: «Жемчужине семьи Визжилиных». Еще один из его этюдов «Ярмарка в Суздале» находится в квартире моего тестя. Не каждый знакомый Забелина может похвастать таким количеством его подарков.

С теми, кто не пришелся ему по душе, он предпочитал вовсе не общаться.

Если Слава видел, что собеседник не понимает его слов, то переводил разговор на другую тему...

Он любил первенствовать и имел к этому все основания. Если кто-то одолевал его: в играх в шахматы или в карты, в обретении ампирной вещицы, которую он прозевал и т.д., он «заводился» со страшной силой и не успокаивался до тех пор, пока не одерживал верх. Если этого не получалось, что бывало редко, то он очень переживал, но смирялся. Однажды я без совета Славы, но памятуя его выучку, купил в комиссионном магазине прекрасный секретер начала двадцатых годов XIX века — пушкинское время! Он так понравился Славе, что за несколько дней он поднял на ноги всех своих знакомых и тоже купил секретер, который, на его взгляд, был не хуже моего. Купил он его и привез в мастерскую вечером, похваляясь передо мной. Однако, когда наступило утро он, к своему большому огорчению, обнаружил, что его секретер менее породистый, чем мой. Раздосадованный Слава продал его через два дня...

Слава знал себе цену, однако совсем не был чужд самокритичности. Выражал он ее язвительными словами и короткими предложениями в свой адрес: «Дубина», «Мудак, сам все испортил» и т.д. Житейская раскрепощенность в речи отнюдь не влияла на его речь официальную и на его оценки явлений и произведений культуры. Здесь всякая вольность пропадала бесследно, а наступала необыкновенная строгость.

Он терпеть не мог доморощенности и натянутых ссылок на народность в любой сфере культуры и говорил, что есть серьезное профессиональное искусство, а есть самодеятельное, развлекательное. В качестве примера такой «самородности» приводил ансамбль «Ярославские ребята». — «Ты понимаешь, старик,— говорил он мне,— я не против такого искусства и даже готов слушать песни этих „Ярославских ребят“, однако протестую, чтобы это творчество выдавалось за одну из вершин русской культуры. Более того, если я когда-нибудь услышу пение этого ансамбля в Московской консерватории, то первым пойду и подожгу эту консерваторию. В гробу я видал такую русскую культуру».

Конечно, Слава утрировал, но делал это, как мне кажется, умышленно, чтобы ясно обозначить незыблемые от Бога художественные принципы, которые он исповедовал.

Часто он делал это с юмором. Помню, как на заседании Комитета русско-славянского искусства Международной Академии Информатизации (МАИ) обсуждали кандидатуру кандидата на звание члена-корреспондента МАИ. Упор делали на то, что он известный филателист, хорошо знаком с русской историей. Надо сказать, что на первых порах, в середине 1990-х годов, в эту Академию, созданную решением Правительства Российской Федерации, как альтернативную Российской академии наук, потянулись многие знаменитости. Среди них видные академики РАН, многие известные деятели культуры — последние объединились в Комитет русско-славянского искусства. Позже у общественности наступило охлаждение к этому альтернативному ведомству, а потом и почти полное разочарование в нем. Тогда же, в пору его зарождения, все были полны энтузиазма и надежд на лучшее. Так вот Забелин, будучи академиком МАИ активно возражал против предлагаемой кандидатуры. "Начнём принимать в Академию филателистов, потом к нам полезут люди, не имеющие ничего общего с искусством. Нельзя этого делать. Мы — серьезная организация",— убеждал он членов Комитета. Мнения разделились, но окончательную точку в диспуте опять-таки поставил Слава. Он рассказал давний анекдот, который как нельзя более был уместен в той ситуации: "«Клава,— спрашивает одну женщину ее подруга,— это правда, что твой муж сифилитик» — "Правда«,— грустно отвечает Клава. — «Дура,— кричит ей из соседней комнаты муж,— сколько раз тебе говорить, что я не сифилитик, а филателист»«. Члены Комитета, среди которых были весьма именитые люди, такие как поэтесса Бэла Ахмадулина, журналист-телеведущий передачи «Русский дом» Александр Крутов, оперный бас Большого театра Александр Григорьев, академик Российской академии художеств Валентин Сидоров, расхохотались, и кандидатура филателиста была отвергнута...

Хорошо помню, как в  1980-х годах Забелин неутомимо выступал против мертвой схоластики социального подхода к искусству — подхода, при котором художникам дозволялось создавать произведения главным образом на актуальные текущие события, в основном политические.

«В нашем теперешнем искусстве,— писал В.Н. Забелин в 1988 году,— обозначилось столько путей, что в них можно запутаться. В сонме последних реляций идет переоценка ценностей: все то, чем мы гордились, ставится под сомнение. Хочу сказать, что у такого художника, как Андрей Петрович Рябушкин, мы не встретим произведений на злобу дня, его творчество поэтично, оно не вызывает впечатлений ужаса, патологии. Оно возвышенно и поэтично».

Эти написанные художником Забелиным много лет назад строки я считаю вечно актуальными и, более того, пророческими, ибо они предопределили художественные ориентиры в наши времена, когда российское общество переживает деградацию вкуса, насаждение извращений, культа насилия...

Развивая свои мысли, высказанные тогда в  1980-х годах, накануне грядущих в России перемен, Слава писал: «Эти качества присущи русскому искусству исторически. Они удивительны, эти качества. Приведу пример. Конец XIV века. Нашествие ордынских захватчиков. Казалось бы, ужас должен захватить все, в том числе и искусство. Однако этого не происходит. Более того, в это труднейшее и страшное время создается самое поэтическое, самое возвышенное произведение — „Троица“ Андрея Рублева.

В этом великая тайна и великое предназначение русского искусства. В нем нет обыденной хроникальности и буквальности в описании происходящего. И в этом своем качестве оно всегда поднималось до предвидения грядущего...

Русские художники, создавая произведения на малозначительные по меркам некоторых искусствоведов и неэффектные сюжеты, представляли в них обобщенный образ Отечества. Примером может служить произведение А.К. Саврасова „Грачи прилетели“ с его „краеведческим сюжетом“».

Мне представляется, эти слова целиком можно отнести к творчеству самого В.Н. Забелина, которое пронизано служением искусству и добру, любовью к ближнему и к своему многострадальному Отечеству. Во все времена такая гражданская позиция требует от художника большого мужества и нервного напряжения...

Однажды я немного испугался за своего друга, когда в доме одного нашего знакомого партийного функционера Слава, сидя за столом, где «царствовали» изысканные коньяки, водка и закуски, возразил приглашенному гостю — первому секретарю одного из обкомов партии, члену ЦК КПСС N, который, похваляясь своей заботой о художниках, рассказал, как он выступал на их пленуме с призывом следовать линии партии. Рассказ его был достаточно эмоциональный — о том, что нужно писать, а чего нельзя, что всем творческим людям нужно иметь партийный подход, что партия ждет от художников принципиальных произведений и т.д. Слава выслушал этот рассказ и неожиданно сказал N: «А, Вы знаете, я так и не понял, что же партия хочет от художников».

Последовала короткая пауза, и разговор пошел совсем по другому руслу. В  1970-е годы такие реплики были небезопасны для судьбы художника...

Здесь необходимо сделать некоторые разъяснения. Я уже писал о том, как просто исправлять и редактировать литературное произведение на свой манер. Еще проще уложить сюжет произведения в прокрустово ложе какого-либо догмата — догмата, а не канона,— это принципиально важное различие. Функционеры от литературы делали это в свое время повседневно: ать-два, и от мысли автора, от его замысла почти ничего не оставалось.

Но как быть с живописным полотном, написанном, например, в жанре пейзажа или натюрморта? Здесь мазок художника росчерком пера не исправишь, а кисточки и краски на канцелярских столах не водятся. Лишь Всевластное Время показывает, насколько был прав художник в изображении увиденного. Поэтому бюрократам ничего не оставалось делать, как «налегать» на социальную тематику: дескать, нужно изображать могучие стройки, мощь индустрии, транспорта и т.д., то есть выполнять социальный заказ на тему строительства коммунизма. Иной раз дело доходило до абсурда, когда художникам предлагалось создать произведения на тему Чернобыльской аварии, чтобы показать «героизм» тех, кто ее ликвидировал. Забелин протестовал против этого, объясняя, что чудовищная катастрофа, которая по чьей-то нерадивости унесла жизни тысяч и тысяч жизней, темой, а тем более художественной задачей живописного произведения служить никак не может.

В то же время ему, например, очень понравилось, какую ясную художественную цель поставил перед ним директор крупнейшего газоперерабатывающего предприятия в Самотлоре. «Не надо рисовать дымящиеся трубы,— говорил он. — Их и так рабочие видят каждый день. Нарисуйте им Московский Кремль, уголок русской природы, эти сюжеты будут напоминать людям об их родной стороне, согреют их чувства, порой загрубевшие от тяжелой работы».

Такое ясное изложение сути изобразительного искусства почти полностью отсутствовало в официальном обиходе в  1970–1980 годы...

Было бы неправильным полагать, что этими выступлениями в собраниях художников и в прессе В.Н. Забелин протестовал только против социальных шор, надеваемых на искусство. Одновременно он ополчался против вседозволенности и безудержного насаждения непрофессионального «яканья».

Свое отношение к любительству он выражал житейски очень просто: «Знаешь, умеешь что-то делать — делай. Не знаешь, не умеешь — полежи на диванчике, почитай газетку». — «Главное не испортить,— добавлял он, подразумевая, что, кроме умения, нужна еще и очень точно поставленная художественная задача. Эти его высказывания можно сравнить с наставлениями Талейрана молодым дипломатам: «Прежде всего, не приходите в возбуждение от вашей работы» или, еще точнее, с известным афоризмом великого французского дипломата: «Et surtout pas trop de zèle» («Главным образом поменьше усердия»). Воистину если нет таланта, нет ясности цели, то неумеренное трудолюбие или экзальтация никогда не приносят ни плодов, ни пользы.

В пору своей творческой зрелости Слава не вымучивал себя бесконечным переписыванием одного и того же сюжета в потугах передать, наконец, правду изображаемого. Его сеансы на пленэре были недолгими, но на удивление точными по исполнению — в этом сказывалась его артистичность, ведь большому актеру вовсе не обязательно ставить десятки дублей, чтобы передать свои чувства — достаточно одного-двух — однако за такой краткостью стоит многогранный талант и огромный профессиональный опыт.

В этом смысле Забелин был, прежде всего, последовательным сторонником профессионализма, активным приверженцем такого художественного воспитания и образования, которые основываются на традициях и достижениях мировой живописи, и ярым противником любительского, доморощенного искусства, когда отсутствие серьезной школы заменяется самонадеянной манерностью, стремлением эпатировать публику и привлекать внимание дилетантов внешними приемами, за которыми всегда скрывается творческая беспомощность.

Всем своим творчеством Вячеслав Николаевич следовал этому кредо. В основе его произведений — ассоциативное мышление, обширные историко-культурные познания, тонкое понимание психологии.

Прежде создания своих произведений он тщательно изучал натуру, продумывал композицию, выбирал освещение.

Всему этому он уделял очень большое внимание. Развивая мысли французских импрессионистов, Вячеслав Николаевич написал большую, интереснейшую, философски осмысленную, но, к сожалению, неопубликованную рукопись, посвященную работе на пленэре. Привожу некоторые выдержки из нее.

* * *

«Значение пленэра в реалистической живописи настолько велико, что его трудно переоценить. Пренебрегать пленэрной живописью стало невозможным со времен Веласкеса. С его именем связана новая эпоха в искусстве. И не без основания триста лет спустя во Франции появилась группа художников, которая назвала себя импрессионистами и провозгласила своим предтечей гениального испанца. <...>

Художники до Веласкеса и даже его современники полагали, что неосвященные части предмета имеют тот же цвет, что «затенённость» предмета можно показать, добавив к его цвету лишь немного коричневой краски.

Великий русский живописец Александр Иванов, описывая живописцев, живущих в Риме — тех, которые «сочиняли пейзажные композиции», говорил:

— Не люблю я их методу... Мне кажется, грешно в Италии (да и везде) работать без натуры, что можно сравнить с правдой! <...>

Сейчас, во второй половине XX века нельзя учить искусству живописи, не основываясь на достижения таких живописцев прошлого, как Веласкес, Иванов, Суриков, Ренуар. <...> В наше время, когда в мировом искусстве наблюдается кризис традиций, особенное значение приобретает бережное отношение к художественному наследию. Это относится не только к русскому и мировому искусству вообще, но и к недавнему наследию лучших наших художников, в частности, тех, кто работал в  1930–1960 годах. Среди них были такие замечательные художники, как Грабарь, Крымов, С.М. Герасимов, Истомин и многие другие. <...>

Изображение предмета в среде, окруженной воздухом и светом с игрой рефлексов от неба и окружающей среды должно быть одной из главных задач в живописи на природе. Предметы должны быть тех цветов, на которых более всего сказываются рефлексы окружения. Если взять, например, красный цвет — яркий красный, то среди зелени в постановке на нем трудно видеть влияние среды, хотя и красные цвета различны и некоторые из них очень красивы на воздухе и наглядны с точки зрения понимания пленэра. <...>

Совершенно необходимо [в мастерской] ставить «белые» и «черные» драпировки. Написать «белое» и «черное» на воздухе значит понять пленэр, понять живопись. На этих цветах более всего сказывается влияние рефлексов, окрашенность их в зависимости от окружения. «Белое» и «черное», как камертоны, учат художника чувствовать силу света и интенсивность цвета в пространстве.

«Белый» цвет дает возможность увидеть силу погруженности предметов и удерживает от разбелов. «Черный» помогает почувствовать влияние воздуха на темные предметы и то, как темные тона, окрашиваясь под влиянием рефлексов, становятся цветными — фактически светлеют.

Бесконечные рефлексы от неба, от окружающей зелени, [а также] воздух, свет — это неповторимая прелесть живописи на воздухе. Все это создает загадку и поэзию, которая волнует нас в работах Иванова, Ге, Сурикова..."

* * *

Что касается композиции, то однажды на примере главного собора Борисоглебского кремля Слава показал мне, чем его привлекает древнерусская архитектура — преч`удной асимметрией, когда, например, мощное смещенное пятиглавие собора уравновешено каким-нибудь оконцем или аркатурой на фасаде.

Забелина отличал полнокровный изысканный и безупречный эстетический вкус, глубокое знание российской живописи и литературы, проникновенное понимание взаимосвязей и закономерностей смены художественных стилей, богатство которых столь очевидно в русской культуре.

И вообще он относился к тому типу породистых человеческих особей, присутствие которых в любом обществе заставляло других людей задумываться над тем, что они представляют собой на этом свете.

Вячеслав Николаевич прекрасно знал творчество не только русских и европейских художников разных времен, но и писателей. Среди последних особо чтил С.А. Есенина, Н.С. Лескова, В.П. Астафьева, многие произведения которых с глубоким артистизмом цитировал наизусть.

Не раз я был свидетелем того, как Забелин проводил экспертизу произведений искусства прошлых времен. Иконы и картины он брал в руки изящно и своеобычно: ладонями с боков. При этом поддерживал их четырьмя пальцами сзади, отводя большие пальцы в стороны, чтобы не касаться красочного слоя. Затем пристально рассматривал изображение и после короткого раздумья определял время создания, автора или школу. При этом он никогда не ошибался...

Как-то один из очень известных московских коллекционеров приехал к нему за консультацией, потому что при всем старании не мог определить авторскую принадлежность картины, которую хотел для себя приобрести. Вячеслав Николаевич пристально посмотрел на это полотно, сказал, что, на первый взгляд, оно, действительно, может принадлежать кисти автора, о котором говорил коллекционер, однако, ему надо взять картину в руки. Оглядев ее со всех сторон, он категорически заявил, что это не авторская работа, а подделка. На вопрос коллекционера, почему он, Слава, так считает, Забелин ответил: «N (фамилии автора я не помню) никогда не писал на старых подрамниках».

Еще, по случаю, ему досталась икона XV века. В иконописи Забелин разбирался гораздо больше именитых искусствоведов. Он сказал мне, что ковчег иконы — поздний, XVII века, показав очертания прежнего ковчега, который по размерам был меньше. Слава сказал, что хочет вернуть иконе первозданный вид.

Поразмышляв несколько дней над тем, как это сделать, Слава в силу своего неистового темперамента, который не позволял ему долго ждать осуществления задуманного, положил раритетную икону на кухонный стол (!) и сразу начал пилить ее края попавшейся под руку пилой (!!). "Какое же надо иметь дерзновение!«,— я тогда подумал и попросил его остановиться.

— Подожди, Слава, я тебе профессиональную, по дереву, пилу принесу.

Принес необходимое, и мы, поочередно работая пилой, из-под которой на пол падали древесные опилки и кусочки левкаса, сделали задуманное Славой. Потом, конечно, он привел поля иконы в порядок.

На этих примерах не трудно догадаться, насколько хорошо Вячеслав Николаевич знал историю русского и мирового искусства, сколь сокровенные глубины его были открыты этому мастеру живописи...

Обычно я не позволяю себе подходить к художнику в то время, когда он пишет. Делаю это, только когда художник мне это разрешает. Правда, я никогда особо не любопытствовал на этот счет, однако, по отношению к Славе мне однажды захотелось это сделать. Такой казус произошел в селе Константинове, в котором родился Сергей Есенин. Мы тогда, в середине 1980-х годов, поселились с Забелиным вдвоем в огромной пустой гостинице за околицей этого села. Стояла поздняя осень, и туристов не было. Слава писал этюд на террасе дома Анны Снегиной. Издали прочитав ему сонет Дельвига, я приблизился к месту, где стоял его этюдник, и не узнал лица своего друга. Какая-то неземная улыбка преобразила его, и, казалось, глаза воспринимали горний мир.

В стремлении к этому миру Слава жил всегда и везде — в мастерской и дома, на этюдах и в общении с друзьями, за рубежами России и в маленьком пространстве автомобиля...

Из Константинова в Москву мы возвращались теплым осенним вечером. Ехали на машине после многих дней работы в этом привольном селении на берегу Оки. Полные впечатлений от этого необыкновенного места, очарованные видами расцвеченных осенью и солнцем просторов, мы невольно заговорили о таком явлении, как есенинская поэзия. Слава обратил мое внимание на то, что, по его мнению, кроме Есенина, в мировой поэзии не существует поэта, который более тонко чувствовал бы цвета природы. «Вспомни, например, его хрестоматийные строки,— говорил он,— „Я иду голубою дорогой...“ или „...Жизнь моя? иль ты приснилась мне? // Словно я весенней гулкой ранью // Проскакал на розовом коне...“ Только очень большой художник мог подметить, что ранней весной утром в лучах восходящего солнца все предметы действительно розовые». Я не мог не согласиться с таким точным замечанием...

Особенно мне импонировала манера работы Славы. Он писал свои произведения легко и непринужденно, очень часто в изящных костюмах с белой рубашкой и галстуком, который всегда составлял очень красивую цветовую гармонию с его одеянием.

Ни разу я не видел, чтобы во время работы на его одежду попала хоть одна капля краски или пинена.

К галстукам Слава испытывал необыкновенное влечение, покупал их чуть ли не каждую неделю и даже отвел специально для них огромный ящик ампирного поставца. Интересно, что он не умел их завязывать, всегда просил делать это других.

Еще одна примечательная деталь. Слава постоянно менял этюдники. Как только обнаруживал, что этюдник запачкан, он выбрасывал его и покупал новый — роскошь, которую мог себе позволить далеко не каждый художник. В таких деталях, которые кому-то могут показаться незначительными, а, может быть, даже чудаковатыми, сказывалось его трепетное, благоговейное отношение к своей профессии, к своей миссии художника. В этом смысле его без всяких натяжек можно сравнить с Есениным, который, как известно, перед тем, как начать писать стихи, надевал чистую белую рубашку.

Поражала его удивительная способность не терять своего достоинства и благородной манеры поведения в любой обстановке: ни за столиком дорогих VIP ресторанов, ни на светских раутах, ни в самом скромном номере провинциальной гостиницы, в котором предметом роскоши был лишь двустворчатый полированный шкаф из ДСП — и это при том, что комнаты Славиной квартиры более напоминали залы Эрмитажа, чем помещения для жилья...

Обладая изящнейшим эстетическим вкусом, Забелин мало обращал внимания на неудобства быта, когда работал над своими произведениями. При этом не раз говорил мне, что вкус надо постоянно в себе воспитывать.

В 1983 году мы попали с Забелиным в подмосковный пансионат ЦК КПСС. Скажу сразу, что о такой поездке мечтал тогда любой советский обыватель, Слава же не знал, куда себя деть.

— На хрен нужна такая жизнь,— ворчал он,— в которой только одно объедение и прогулки по асфальтированным дорожкам парка за высоким забором.

Конечно, справедливости ради я должен сказать, что такая сытая жизнь устраивали лишь жен и членов семей работников аппарата ЦК КПСС. Для них самих, до предела нагруженных ежедневной напряженной и очень нервной работой, двухдневный отдых в пансионате был совершенно необходим.

Слава жил в другом измерении, и поэтому через пару часов вынужденного безделья он предложил мне поехать в пригородный дом художника реставратора Ивана Федоровича Есаулова. В доме Есаулова, который находился неподалеку от пансионата, была и его мастерская. Оказавшись в своей среде, Слава воспрял духом, оживился, и несколько часов мы провели за беседой об искусстве и тонкостях реставрационного дела.

Только после этого вернулись в пансионат, где безмятежно уснули...

В том же 1983 году я попросил Славу приехать в неухоженный московский особняк на Тверском бульваре, куда мы всей редакцией альманаха «Памятники Отечества» только-только въехали. Я был тогда редактором этого альманаха.

Слава зашел в этот обветшавший дом, который стоял неподалеку от его новой мастерской в Нижне-Кисловском переулке, как всегда быстро, но пристально, осмотрел полуразрушенный интерьер и сказал в одном его небольшом зале: «Это самая красивая комната». Тогда в ней на полу лежали груды мусора, со стен свисали истлевшие обои, над головой зияла огромная дыра в полусгнившем потолке. Славе было не привыкать к неудобствам быта, скорее всего, именно из-за этого «случай — Бог изобретатель» одарил его напоследок лет новой, на этот раз роскошной мастерской: огромный, более двухсот квадратных метров двухэтажный зал с антресолями, с видом на Кремль из большого, во всю стену окна и с витражом сверху, откуда падал в его мастерскую естественный свет.

Мой друг подбодрил меня, чтобы я не переживал от разрухи в редакции, сказав, что все со временем утрясется.

И действительно, после реставрации воссияла в этой комнате, как и во всем особняке, изысканная первозданность, и Слава очень любил приходить к нам, не стесняясь выглядеть смешным или излишне сентиментальным.

Чаще всего он приходил вечером, с кем-нибудь из друзей. Он очень плохо переносил одиночество и постоянно стремился к общению, где бы ни находился.

Бывали в нашей редакции и дружеские застолья, во время которых уставший от тяжелого рабочего дня Забелин подчас ненадолго укладывался на широченный и длинный подоконник этого добротного старого здания — дивана в редакции не было. Делал он это так естественно, что не вызывал неприязни или раздражения со стороны своих товарищей. При этом в силу природной склонности к общению он не терял нить разговора между друзьями. Время от времени, услышав фальшь в их рассуждениях или в похвальбе друг другу по поводу своих сочинений или этюдов, прорекал очень кратко: «Стофаж. Не пиши стихи, пиши прозу» или просил поднести к нему этюд и, ненадолго поднимая голову со своего странного ложа, кратко делал, например, такое замечание: «Небо плотнее». И то и другое, оказывалось совершенно точным.

В дружбе он был очень принципиален и, более того, пристрастен. "Если уж мне понравился человек, то это на всю жизнь«,— говаривал он и постоянно доказывал это. Как-то он оставил у нас в редакции один из своих этюдов, который я повесил на стену своего кабинета на долгое время. После того, как меня в 1991 году беспардонно и нагло изгнали из редакции, Слава пару раз напоминал мне об этом этюде, что надо бы его из редакции забрать, однако, увидев мое явное нежелание появляться в особняке на Тверском бульваре после своего ухода оттуда, больше не говорил мне об этом этюде и, конечно, сам в этот особняк не заходил...

Как-то тихим летним вечером мы шли с ним по старой московской улице, застроенной ампирными домами, и я обратил внимание своего друга на особняк, который явно выделялся среди своих соседей какой-то чудаковатой осанистостью, каким-то нелепым очарованием.

«Дом подобен живописному портрету человека,— ответил Слава,— по его пропорциям и отделке фасада можно представить не только былые времена, но и нравы хозяина, и темперамент архитектора, и привязанность потомков». И добавил, что обычно искусствоведы видят только элементы фасада, между тем как, глядя на дом, можно всю историю Отечества почувствовать.

Признаться, мне не приходилось слышать подобные характеристики архитектуры, а между тем только такой подход может претендовать на обобщенное осознание явлений истории и культуры.

Такая серьезность суждений удивительным образом сочеталась с большим чувством юмора художника. Забелин был очень веселым человеком, любил шутки и анекдоты, особенно дореволюционные: «Ведет боцмана милейшая аристократка по своему особняку на Невской набережной. Рассказывает об ампирной мебели, которой уставлен весь особняк. Боцман, революционер-украинец, утомившись от разговоров об искусстве и, пытаясь выдать себя за светского человека, произносит: „Мадам, легемте у койку“».

Порой Слава сам был ходячим анекдотом. Однажды утром после дружеской вечеринки в гостинице Ростова Великого он, отвратительно себя чувствуя, сказал мне: «Знаешь, давай договоримся — кто первым скажет слово „водка“, тому сразу по морде». Кое как, вяло и дрябло работая, дотерпели до двух часов и пошли в ресторан «Теремок» обедать. Слава взял принесенное меню и стал заказывать блюда:

— Так, Капочка (официантка Капитолина, которая хорошо знала и любила Славу), салат из помидоров, рыбную солянку, печёночку, апельсиновый сок и... — тут Слава, посмотрев на меня, сделал паузу и сказал: «Коля, дай мне по морде».

Недоумевающей Капитолине я перевел: «И триста грамм водки».

Он часто говорил мне: «Если хочешь узнать нутро человека, то, чем он живет, посмотри на него, на пьяного». Самого Славу внутренняя сдержанность никогда не покидала. Даже если он «закладывал за воротник» довольно много, то не выходил из себя, не становился агрессивным или пошлым, и, более того, вдохновенно продолжал рассуждать об искусстве, добрел по мере выпитого, правда, иногда чудил и всех доводил до смеха.

Никогда я, да и никто другой, не видел, чтобы он брался за кисти нетрезвым...

Забелин нетерпимо относился и ко всяким обывательским взглядам на искусство, к вычурности, салонности и сувенирности. К примеру, расскажу, как он, отправляясь в Люксембург, вдруг вспомнил, что нужно купить какие-нибудь подарки для тех, кто его в этой стране будет встречать. До отлета самолета оставались считанные часы, и мы, наскоро объездив несколько сувенирных магазинов, отоварились всякими никчемными безделушками: фарфоровыми вазочками стиля «мадам Петушковой», гжелевой посудой, матрешками, словом, всем тем, что до сих является непременным атрибутом быта российского обывателя. Слава свалил все это «богатство» в чемодан, и мы поехали в аэропорт «Шереметево».

Поездку в Люксембург Слава осуществил очень элегантно, блистательно представляя русское искусство в одной из самых богатых стран Европы.

Однако при этом почти все купленные им стеклянные сувениры разбились при перелете самолета из Москвы в столицу Люксембурга. Слава не обратил на это никакого внимания, зато много и как всегда интересно рассказывал о своих впечатлениях от посещения Люксембурга, о памятниках, музеях и нравах тамошних жителей, о том, как его принимали в Пушкинском центре, какие вопросы задавали на пресс-конференциях и о том, как он на них отвечал. Смачно описывал обеды в ресторанах столицы Люксембурга. Особенно ему понравилось, как за ним там ухаживали во время этих обедов: следили, что ему нравится из еды, подавали ее ровно столько, сколько ему хотелось. Для него это не было самоцелью, ведь он видывал многие рестораны и изысканные обеды в самых разных местах, например, у нас дома, когда его угощала моя мама — большая мастерица по части кулинарии.

И, конечно, не гжелевая посуда, которую он по известным причинам так и не вручил своим коллегам, была самым главным подарком для жителей Люксембурга, а самым главным подарком для них был он сам...

Ему не раз и заслуженно доверяли представлять русское искусство за рубежом — на Кипре, во Франции, Японии, Люксембурге, США — и каждый раз Слава становился чрезвычайным и полномочным его посланником, имея к такому представительству все природные данные.

В молодости я внимательно изучил хрестоматии по дипломатической практике — тогда это было очень сильным моим увлечением,— поэтому не мог отделаться от мысли, что Слава, не имея специальной международной подготовки, обладал теми качествами, которые, как утверждают корифеи дипломатии, являются необходимыми для этой профессии. Он был правдив, точен, спокоен при исполнении своей миссии, терпелив и настойчив в отстаивании принципов искусства, лоялен и психологически подвижен. Именно эти добродетели ставил во главу угла известный английский дипломат Гарольд Никольсон в своих многочисленных трудах, оказавших большое влияние на мировую политику. В своей известной монографии «Дипломатия» Г. Никольсон утверждал, что к этим добродетелям еще нужно присовокупить «ум, знания, наблюдательность, осторожность, гостеприимность, очарование, прилежание, мужество и такт». Всем этим Слава обладал в избытке.

Аккуратность и точность поведения были врожденными качествами Забелина. Был он еще очень строг и к разного рода публике, которая в силу неиссякаемой общительности Славы его постоянно окружала. Как я уже писал, общение его было избранным — он не тратил время на пустопорожние словеса с людьми, которые ему были не интересны...

Правда, в жизни он бывал и иным — сказывался темперамент художника, его активная неприязнь наглости и пошлости.

Однажды всегда сдержанный Слава разъярился при мне так, что его пришлось успокаивать вплоть до валидола не только мне, но и многим стоящим рядом людям. Дело было в Ленинграде, в гостинице, по приезде на творческую встречу московских и ленинградских живописцев. Встреча была прекрасно организована Союзом художников РСФСР: транспорт, пригласительные билеты, посещение запасников музеев, гостиница и т. д. По приезде все вошли в вестибюль гостиницы и поочередно ожидали распределения номеров, которые почти всем доставались по их дружеским интересам. Слава и я всегда занимали номер вдвоем, и на этот раз решили так же, поэтому не стремились, как это делают торопыги, к одноместным номерам — их уже все заняли стоявшие впереди художники. Следующим доставались двухместные номера, и никто не протестовал. По окончании распределения двухместных номеров остались, как объявила администраторша, только трехместные и, ничтоже сумяшеся, стала распределять их. Все художники воспринимали это совершенно спокойно. Сидели спокойно и мы в полной уверенности, что нас так или иначе расселят.

Однако во время распределения трехместных номеров к окну администраторши подошли два наглых кавказца, шепнули ей что-то и попросили двухместный номер. Та незамедлительно вручила им ключи.

Такое нахальство двух неизвестно откуда приехавших гостей и беззастенчивость администраторши вдруг очень возмутили Славу. Он стремительно встал с кресла в вестибюле, быстро подошел к окошку администратора и громко сказал: «Дайте мне двухместный номер, здесь делегация творческих людей, а Вы даете двухместный номер неизвестно кому и без очереди».

Эта выходка для всех была неожиданностью.

Администраторша стала что-то лепетать, другие художники обступили Славу и стали уговаривать успокоиться, но чем больше лепетала администраторша, тем больше ярился Слава. Унять его было невозможно. В конце концов, он отринул жестом руки своих коллег и очень резко потребовал: «Дайте двухместный номер!» Администраторша в оторопи от такого темпераментного мужчины, робко извиняясь, выдала ему ключи от двухместного номера, который мы с Забелиным благополучно заняли через несколько минут.

Моментально успокоившись, Слава сказал:

— Ну вот, теперь покайфуем, дядя Коля.

Спустя некоторое время к нам присоединился Гера Незнайкин, который по каким-то причинам не был включен в состав делегации, но приехал на встречу, и мы втроем прекрасно устроились в двухместном номере...

Однажды Забелин попросил меня быть переводчиком между ним, В.А. Орловским и двумя художниками из США, которые должны были приехать к Забелину домой.

— А то ведь я всего одно слово по-английски знаю: "Гудбай«,— сказал Слава.

Немного я был взволнован от такого предложения — ведь почти двадцать лет к моменту Славиного звонка был «out of practice», как говорят англичане, то есть давно не практиковался в устном переводе.

Приехал и застал, как сейчас говорят, «картину Репина „Приплыли“».

За овальным столом карельской березы сидели два художника-американца — один молодой энергичный Майкл, другой довольно пожилой уставший от перелета через Тихий океан метис-американец Джордж (?), Виталий Абрамович Орловский и Слава — совершенно трезвый, но уже почти совсем одуревший от общения с представителями иного мира, как от паленой водки, хотя спиртного на столе не было.

Их разговор явно не ладится из-за незнания языка. Усевшись рядом со Славой, я некоторое время вникал в ситуацию. Джордж больше помалкивал, а не потерявший энергичности Майкл сидел на ампирном диване из Царскосельского Лицея, развязно положив одну ногу на другую поперек, как это обычно делают американцы, и непрерывно что-то лопотал. Слава и Орловский лишь по некоторым известным им английским словам и жестам американца едва улавливали смысл его высказываний.

Увидев мой тяжелый взгляд, который говорил: «Ты как, чужестранец, на императорском диване сидишь?!», Майкл, подрожав ногой, сел как следует. Начался новый виток разговора, и я понял, что давняя практика английского устного перевода меня не подвела. За себя я был уверен, только думал, как Слава выйдет из этой ситуации. Когда беседа наша «дошла до точки», Майкл попросил осмотреть Славину квартиру. Забелин, нехотя, повел его в комнату, где висели собранные им иконы.

Надо сказать, что он не любил водить туда посторонних.

Американец, оглядев иконы, спросил Славу: «Это все подлинники?» Наверняка, Слава подумал про Майкла: «Совсем дурак!» и, безнадежно махнув рукой, выключил свет и первым вышел из комнаты.

Будучи в США во время бушующих в России демократических перемен, Вячеслав Николаевич напоследок изрядно глотнул американской свободы во славу русского искусства — затосковал «во всю Ивановскую», как и Есенин после возвращения из Нью-Йорка.

— Старик,— сказал он мне по приезде в Москву,— ты не представляешь, что нас ждет: бездуховность, меркантильность, засилье пошлости и наглости, культ денег.

— Пригласила нас с Бубновым (тогдашний председатель правления московского союза художников. — Н.В.),— продолжил он, — в свой пятиэтажный особняк бандерша (так Слава называл банкирш) на прощальный ужин. Бандерша провела нас по всем пяти этажам, в одном из которых был зимний сад, и начался прощальный ужин. Был он до тошноты скучен, как вся Америка, поэтому я шепнул Бубнову: «Пошли отсюда». Зашли в зимний сад, сели там около нашей родной березы и от души выпили вдали от бестолково говорливой компании американцев...

И тут, во время последней официальной поездки за границу, Слава оказался провидцем, прозрев будущее своего Отечества. По-моему, поездка в США его и доконала: он совсем перестал жалеть свое здоровье. В результате у него стала плохо работать правая рука, а для художника это настоящая, по-моему, самая страшная трагедия. Однако начинавшая отказывать рука была лишь следствием того состояния, которое испытывал Слава после псевдореволюционных перемен, которые произошли в нашей стране в конце XX века. Под убийственным огнем критики и последующих за ней событий гибло все: и социальные завоевания предыдущих поколений, и целостность великой державы, и подлинные художественные ценности. Осмеивались даже сами принципы искусства. Помню, как в 1994 году мы — Слава, два его ученика Дима Сурин и Миша Жиленков и я,— вконец одичавшие от «перестройки», развала СССР и расстрела Белого Дома, оказались в Ростове Великом, где с разрешения администрации музея больше месяца обитали в темном подклете Воскресенской церкви на каких-то немыслимых железных кроватях — другого места для ночлега в Ростове нам не нашлось, все гостиницы были закрыты и заброшены. Работать никто не мог — настолько велик был стресс и накопленная усталость. Мы находились, словно в забытьи...

То было время, когда по благословению Святейшего Патриарха даже было разрешено отпевать самоубийц,— настолько велико было нервное напряжение в обществе.

Собратья по кисти знают, как после 1991 года свел счеты с жизнью изумительно талантливый русский художник, лауреат Государственной премии РСФСР Никита Петрович Федосов. "Россию повели на смерть // Я не хочу смотреть«,— в это же время написала знаменитая русская поэтесса Юлия Друнина и покончила с собой.

У меня появилось впечатление, что даже неиссякаемо жизнелюбивый Слава стремился приблизить свою кончину. Однажды он косвенно подтвердил мои чувства. «Старик,— сказал как-то он,— в каком-то смысле я понимаю Федосова».

Не всегда, стало быть, жизнь Вячеслава Николаевича складывалась весело. В середине 1980-х годов его активно подвергали травле в институте за независимость во взглядах на искусство и, конечно, из-за зависти к его таланту живописца. Слава очень нервничал тогда из-за этого, не спал ночами, иногда срывался на гнев. Между тем благодаря умению Забелина ладить с людьми через некоторое время «атаки» на него прекратились и, более того, его сделали руководителем мастерской, а через некоторое время коллектив института предложил избрать его ректором — то было время, когда такая «демократическая практика» выдвижения на пост руководителя была в моде. Забелин довольно равнодушно и не без сомнений, отнесся к этому предложению — перспектива загружать себя административной работой в ущерб творческой его не очень-то устраивала.

В конце концов, ректором института стал человек, рвавшийся в руководители всеми силами из-за того, по-видимому, что ничего из себя не представлял, как художник.

Невесело было Славе и из-за многочисленных приступов стенокардии и гипертонии. Он бодрился, однако, частенько приходилось ему попадать в больницу. Природное богатырское здоровье и неиссякаемая потребность продолжать любимое дело позволили ему относительно благополучно перенести три инфаркта и два инсульта (!), после чего он, продолжая работать, стал относиться к себе бережнее — в другие времена его темпераменту не было удержу.

Он стал больше отдыхать дома или в мастерской, хотя делать это Слава смолоду не умел совсем: он или непрерывно трудился, не давая себе пощады, или веселился так же неистово.

Как-то Слава в очередной раз заболел и все просил меня приехать к нему домой навестить его, а я не мог выбраться, потому что сам был болен.

Почти каждый вечер мы перезванивались, и каждый раз он говорил, что ему плохо и тоскливо.

И вот я набрал номер его телефона и спросил:

— Хочешь, скажу, что тебя мучает, и чем ты хотел со мной поделиться?

— Скажи,— ответил мой друг.

— Вот лежишь ты на своем диване карельской березы и никак не можешь понять, почему тебе 55 лет, а не 25.

— Не могу.

— А еще думаешь, что, кабы ты был министром или генералом, то отвезли бы тебя под белы ручки на белы простыни и за неделю поставили на ноги. А коли ты не генерал и не министр, то случись с тобой, что похуже, отвезут тебя в районную больницу, положат в коридор или на кухню, как уже с тобой бывало, да еще и не подойдет к тебе никто... Так ты думаешь?

— Так,— сопит он в трубку.

— А еще лезут тебе в голову мысли о том, кому все созданное и собранное твоими трудами и талантами, бессонными ночами и взвинченными нервами достанется по кончине твоей, и вообще нужно ли это кому-нибудь. Женится вот твой сын на пухлявой лимитчице, и спустит она с ним все тобой созданное с молотка взамен на иностранную сантехнику, престижный автомобиль и прочие атрибуты «счастливой жизни».

— Точно, дядя Коля,— отвечает Слава.

— Еще ты думаешь, что какой-нибудь прохиндей или бездарь, которому за всю его жизнь ни разу в голову не пришла ни одна из тех мыслей, над которыми ты размышляешь всю свою жизнь и мучаешься ежедневно, живет себе припеваючи и ничем себя не затрудняет.

— Все правильно, дядя Коля,— отвечает мой друг.

— И этого мало. Еще гнетет тебя мысль, что, сколько бы ты ни делал добрых дел, дай Бог, чтобы тот, кому ты делаешь добро или твой близкий друг ответил бы тебе тем же, не говоря уж о том, что другим на все это и вовсе наплевать.

— Все так,— устало произносит Слава и не перебивает меня.

— И этого тоже мало. Еще тоскуешь ты, что чем больше будешь набирать годков, тем будет все хуже и хуже.

— Э-эх! — воздыхает мой друг.

В трубке водворяется молчание. Молчу и я.

Хочу сказать: «Встань со своего карельского дивана, припади к богородичной иконе, что висит у тебя на стене, и признайся сам себе, какой ты счастливый человек, что такую красоту перед собой видишь каждый день», но молчу, потому что не хочу утомлять своего друга прописными наставлениями.

И продолжаю молчать, потому что самому тяжко и грустно...

— Когда же ты приедешь? — спрашивает меня Слава.

— Вот поправлюсь и приеду...

Я часто навещал Славу во время его недугов. Разговоры у нас с ним всегда были очень интересные и поучительные. Привожу некоторые из его высказываний.

О Лескове: «Когда я читаю его произведения, то отчетливо понимаю, что у меня есть родина, горжусь, что я русский».

О Гоголе: «Его поэма „Мертвые души“ — это космос. Я перечитывал ее раз десять. В русской прозе, на мой взгляд, нет ничего выше этого произведения».

О Есенине: «Я прочитал о Есенине почти все, и почти все его стихи знаю наизусть. Этот поэт навечно вошел в мировую культуру наравне с Петраркой, Пушкиным, Шекспиром, Омаром Хаямом. Правда, проза у него неважная, иногда вычурная».

О Павле Родимове — первом председателе АХРа (Слава был с ним знаком): «Родимов говорил: „Есенин — это русский поэт, а Маяковский — польский еврей (то есть человек без Отечества)“».

В  1930-х годах Родимов был дружен, как утверждал Слава со слов Павла Федоровича, почти со всеми членами Политбюро. На вопрос, как же он выжил после таких знакомств, Родимов отвечал: «А я с ними никогда о политике не разговаривал. Только частушки пел и на гармони играл. Они это любили, особенно частушки с матерными словами».

О Глазунове: «Однажды я сказал Илье в ответ на его обычные колкости и самовосхваления: «Сейчас у нас в стране только два популярных человека: ты и Алла Пугачева», чем вызвал у него крайнее раздражение. «Пройдет еще какое-то время, и очень многие пойдут по пути Глазунова,— сказал мне тогда Слава,— по пути интриг, завоевания престижа, широкой популярности, шоу-бизнеса».

О Леонове: «Серьезный писатель»...

Слава всегда был очень краток в оценке талантливых произведений — никаких «ахов», вдохов, восторженных восклицаний. Помню, я приобрел большую акварель итальянского художника Пинотти и попросил Славу оценить ее. Как всегда пристально, своим особенным взглядом Слава посмотрел на нее и сказал: «Хорошая акварель. Профессиональная». И все.

Ко взаимному сердечному приятию наше творческое содружество длилось четверть века вплоть до кончины художника в 2001 году. Общаясь с Вячеславом Николаевичем при самых разных обстоятельствах — в запасниках российских музеев, в творческих поездках, во время его занятий со студентами — я невольно усвоил многие художественные принципы и подходы, которые сделались стойкими ориентирами в моем деле, за что благодарен судьбе и, конечно, Славе. От него я всегда получал тонкие и очень точные советы, необходимые для моей профессии литератора, редактора и книжного дизайнера.

При открытии выставки работ учеников Забелина в московском Центральном выставочном зале народный художник России В.Н. Телин сказал: «В процессе обучения Забелин побуждает учеников усваивать не свою манеру живописи, не свои взгляды и подходы, а принципы искусства». Это очень верное мнение.

Вячеслав Забелин и близкие ему собратья по кисти Алексей Белых, Виталий Власов-Климов, Евгений Дрофин, Геннадий Ефимочкин, Алексей Жабский, Михаил Жиленков, Михаил Кугач, Георгий Леманн, Елена Леонова, Евгений Максимов, Герман Незнайкин, Геннадий Пасько, Николай Пластов, Юрий Семенюк, Валентин Сидоров, Вячеслав Стекольщиков, Дмитрий Сурин, Алексей Суховецкий, Георгий Сысолятин, Владимир Телин, Никита Федосов, Млада Финогенова, Владимир Щербаков и многие другие художники конца XX века составили полнокровное направление в русской живописи, которое Слава назвал поэтическим реализмом.

Сам художник — профессор московского академического художественного института имени В. И. Сурикова, заслуженный деятель искусств СССР — публично выразил суть этого направления так: «Моим учителем был В.Г. Цыплаков, который учился у С.М. Герасимова. Герасимов, в свою очередь, был учеником К.А. Коровина, и, если проводить эту генеалогическую нить дальше, вглубь веков, то можно добраться до Рублева и Дионисия».

Любимым местом творчества Вячеслава Николаевича был Ростов Великий, который, по его собственному мнению, сделал из него художника.

В этом городе создано большинство его произведений: пейзажи, виды улиц и площадей, ростовского парка и древних памятников. Глубокое творческое пристрастие Слава испытывал к интерьерам вообще, а древнерусских храмов в особенности. Их великолепие вдохновило его создать произведения особого изыска и такого душевного настроя, который сродни радостному восприятию классического музыкального произведения.

После кончины Славы я неоднократно бывал в Ростове, и каждый раз этот город казался мне без него осиротевшим. Ни с кем я не чувствовал себя так уютно и так творчески раскованно, как с Забелиным — будь то Ростов, Москва или иной город.

Мне все чудилось: вот сейчас заверну за угол торговых рядов и увижу дорогого Славу, стоящего с этюдником, и мы, как всегда, пойдем с ним в ресторан «Теремок» отведать рыбной солянки...

Сколько дней, месяцев и лет мы провели в этом городе!

Не сосчитать...

«Старик, собирайся,— обычно говорил мне Слава,— поедем в Ростов, там отдышимся».

Мы собирались и ехали, не уставая восхищаться роскошными видами древней столицы Русского Севера. Ростов, конечно, пообветшал, но до сих пор не утратил стольной осанки. Несмотря на его малость, неравнодушный человек сможет увидеть в нем столичные виды. На один из них как-то обратил внимание Забелин. «Смотри! Чем не Литейный проспект!» Я взглянул в направлении, показанном Славой, и поразился точности его взгляда — среди зарослей городского сада отрылся вид, который напомнил Северную Пальмиру.

Я не уставал поражаться способности Забелина увидеть красоту в самом, казалось бы, неприглядном месте, мимо которого ежедневно проходили сотни людей...

Великий кинорежиссер А.П. Довженко как-то написал: «Обычный человек отличается от художника тем, что, глядя на лужу, видит только грязь, а художник видит, как в этой луже отражается небо»...

Вячеслав Забелин был настоящим художником. Его произведения вошли в золотой фонд русского и мирового искусства. Они экспонируются в крупнейших музеях России, стран ближнего, а также дальнего зарубежья, таких как Италия, Япония, США, Люксембург, Германия, Франция, Кипр.

Картины Забелина украшают Третьяковскую галерею, Русский музей, Дагестанский музей изобразительного искусства, областные музеи — Брянский, Екатеринбургский, Ориенбуржский, Калужский, Костромской, Курганский, Плёсский, Рязанский, Серпуховский, Тульский, Ярославский, многие учреждения и частные собрания.

Ростовский музей посвятил ему мемориальный зал, в котором представлены его произведения, а также собранные им древние иконы и некоторые личные документы.

Устройством этой экспозиции мы обязаны вдове художника Татьяне Андреевне Забелиной, которая, будучи сама художницей и реставратором, без устали, на протяжении многих лет супружества терпеливо заботилась о нем, прекрасно понимая неординарность Славы и ценность его работ для русского искусства.

При жизни художника увидели свет три монографии о нем: одна в России (1992 г.), и две (1997 и 1999 гг.) в Италии — родине художников. Уже посмертно издана еще и четвертая монография, огромная по объему,— на сей раз в США (2007 г.) Немногие русские художники удостаивались такого почитания.

Ученики Вячеслава Николаевича Забелина, к обучению которых он имел особую склонность и несомненный педагогический талант, успешно работают ныне во многих городах России и в зарубежных странах, где стали известными мастерами — со званиями и почетными титулами. Они разных национальностей, но беззаветно исповедуют традиции русской художественной школы. Одним из учеников Забелина был Женя Максимов, которого он наставлял в Ростове — Жене никак не удавался пленэр, поэтому он постоянно экспериментировал, в частности, писал поздними вечерами, почти в полной темноте. Когда он возвращался к нам в гостиницу, Слава подшучивал над ним: «Ты, наверное, трудился с прибором ночного видения». Слава дал ему рекомендацию для вступления в Союз художников РСФСР, и через некоторое время Евгений Николаевич Максимов обрел себя в церковной живописи — написал Господа Саваофа в куполе восстановленного московского храма Христа Спасителя, за что был удостоен звания академика Российской академии художеств...

Незадолго до своей кончины Слава попросил меня приехать к нему домой. «Старик,— как обычно сказал он,— приезжай» и после короткой паузы добавил: «Вечерок скоротаем». Последние слова были произнесены очень грустно, почти сквозь слезы, и я понял — скорее всего, для нас это будет последний вечер.

Я приехал, остался ночевать. В доме, кроме нас, никого не было. Было видно, что Славе уже трудно и говорить и передвигаться, поэтому не досаждал ему вопросами, а рассказывал о своих редакционных делах (я работал тогда в издательстве Московской Патриархии), потом почитал ему вслух свои короткие рассказы, которые Славе понравились...

В последний раз мы увиделись 22 сентября 2001 года в больнице. Я попросил отца игумена Петра (Пиголя) исповедать и причастить Славу, понимая, что жить ему оставалось совсем немного.

После причастия я укрыл Славу одеялом, и мы посмотрели друг на друга. Слов не было. Взгляд его серо-голубых глаз просветлился до василькового цвета и стал похож на взгляд младенца, который не знает, что ему делать дальше...

Через несколько дней Забелина не стало.

Скончался он под утро 4 октября, в день рождения Сергея Есенина и упокоился неподалеку от его могилы на Ваганьковском кладбище. В этот же день Русская Церковь чтит память Димитрия Ростовского. Я не могу считать такие совпадения случайными...

«Эх! Погубила его страстная натура!» — с сожалением отозвался на известие о кончине Забелина Петр Федорович Рыжков — один из добрых знакомых Славы, некогда работавший помощником Председателя Совета Министров СССР.

Я подумал: «А ведь бесстрастный художник не может создавать такие произведения, какие создавал Слава, выкладываясь до конца в каждом полотне».

Его творения таковы, что, глядя на ликование света и цвета, переданное зрителю уверенной рукой мастера, забываешь о невзгодах, болезнях, сиюминутных прихотях, о промозглых зыбких сумерках декабрьского вечера, о соблазнах бездумного общения с близкими по «мобильнику», о трудностях земного бытия и начинаешь думать о вечных ценностях.

Как утверждает Евангелие, В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог (Ин.1, 1). Великий наш соотечественник писатель Виктор Петрович Астафьев дерзнул сказать, что в начале был звук. Слава благоговел перед талантом Астафьева, но утверждал, что в начале был цвет. "Цвет — это первое, что видит человек, выпрастываясь из утробы матери",— говорил Слава.

Это, на мой взгляд, правильнее по сравнению с мыслью Астафьева, ибо сказано в Ветхом Завете, который, как известно, содержит прообразы Нового Завета: И сказал Бог: да будет свет. И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы (Быт. 1, 3–4). О звуке в книге Бытия вообще ничего не сказано.

Так православно мыслящий русский художник Вячеслав Забелин, мало разбираясь в богословии, интуитивно, сердцем, подтвердил неизбывную справедливость слов Священного Писания, ведь цвет — это производное от света.

Как я полагаю, именно поэтому Слава никогда не работал вечером, в сумерках. В`идение цвета, дарованное Забелину самим Богом, не позволяло ему нарушать в своих произведениях природную гармонию, которая может правдиво быть передана только в светлое время суток. Любимым цветом его был красный — первый в солнечной радуге. Он называл его королем цветов...

Уверен, что свело меня с ним на четверть века Божие провидение, и счастлив тем, что встретил на своем жизненном пути такого необыкновенно красивого человека.

Как солнечный луч, осветил Забелин мою жизнь на веки вечные, наверное, как и жизнь многих других людей, которым он подарил счастье общаться с ним.

"Божий дух, изливаемый на художника свыше,— писал незадолго до своей кончины Вячеслав Николаевич в статье "Благолепие",— зримо воплощается в его произведениях. <...> Это касается не только самого произведения, но и всей жизни художника".

Слава оставил свои картины всем нам в наставление, поддержку и память о великом русском искусстве, которое всегда сближает людей, делает их добрее, чище и благороднее.

Истинные художники уходят, даруя нам произведения, которые выражают радость от сотворенного Господом мира. Эта радость никогда не умирает.

2007–2008 гг.

Академик Международной Академии Информатизации по отделению русско-славянского искусств, член Союза писателей России Николай Визжилин